Начинается история в «Записках уцелевшего» Сергея Голицына (М.: Никея) довольно-таки классически. «Году в 1924-м или 1925-м мой старший брат Владимир и я, — вспоминает автор, — пришли в Троицкую лавру, уселись там близ Духовской церкви на огромную могильную плиту с отколотым небольшим концом и закурили». В те годы, как известно, человеку с неотягченной совестью было приятно выйти из дому, помедлить минуту у ворот, вынуть из кармана коробочку спичек, на которой изображен самолет с кукишем вместо пропеллера и надписью «Ответ Керзону», полюбоваться на свежую пачку папирос и закурить, спугнув кадильным дымом пчелу с золотыми позументами на брюшке.
Анекдотов в «Записках уцелевшего» немного, а мелочи дворянского быта — все эти портреты с мужчинами в париках и женщинами с открытыми декольте и даже «крестильные ажурные шелковые чулочки с дырочками на пятках для миропомазания, обшитыми в виде двух солнц» — не отвлекают от советской действительности. Нет, не все из этого старинного княжеского рода, многочисленные представители которого верой и правдой служили России в течение шести веков, были вычеркнуты из истории. Хоть и оставалось их в 1930-х годах, которыми обрывается книжка, чуть больше дюжины. Среди них, кстати, как отмечает автор, числится Сергей Михалков — «талантливый поэт и долголетний весьма искусный «лукавый царедворец».
С властью в «Записках уцелевшего» вообще все просто, род Голицына ей постоянно мозолил глаза. Укроется, бывало, Сталин на даче, а напротив — церквушка, в которой служит прадедушка автора, надоевшая тирану за три дня созерцания. Снесли церковь, зато, как водится, стало видно луну.
Точнее, утомленное солнце, вскоре с дачи съехавшее.
В обширной генеалогии рода Голицыных-Трубецких-Лопухиных несложно запутаться, одних двоюродных братьев у отца автора было пятьдесят четыре, но искать выход из ситуации вокруг наследия и того горше. В книге то и дело переспрашивают, кому все это принадлежит и куда девалось нажитое непосильным дворянским трудом. Мебель, портреты, книги, встречающиеся нынче у московских коллекционеров.
Другой дед вообще был «аристократом до кончиков ногтей, за которыми всегда тщательно ухаживал», а платок, если упустил, ему в гостях подавал лакей. И если уж писал мемуары, то не мелом на черных, как у Паниковского, манжетах, а на ленточках тончайшей «слоновьей» бумаги серебряным карандашиком чиркал и под те же манжеты прятал. И вообще, Малый театр, Островский, Щепкин, «Яблочкину называл просто Сашенькой», Морозова уговорил Третьяковскую галерею в Москве оставить, триста томов по пятьсот страниц каждый исписал мемуарами, писал, как говорится, до вечера, а читать нечего.
Где все это теперь? Улицы Москвы в бытность городским головой дедушка замостил, трамвай вместо конок пустил, а это, если помним, даже в то царское время — не ишака купить, чуть было метро в 1902 году не построил, а в истории города об этом ничего. Только в таких вот внучатых мемуарах двойной перегонки, да у бабушки в тетрадке. Та тоже чудила по молодости: то ботинки сестер в окно вагона выбросит, то картин у молодого Левитана накупит, то Коровин ее нарисует. Где те портреты? Белогвардейцы, вы их видали? Ни лавров нет, ни вишен, и «обезьяна нагадила на ковер, — позвонили в колокольчик, явился лакей и убрал». И снова «что-то цыгане не едут». Иногда даже в лучшие времена своих не досчитывались, как почти в булгаковской истории с киевским дядей Трубецким. Который флиртовал с женой племянника в купе, а тут муж вошел, «вытащил револьвер и — раз-раз — двумя выстрелами убил родного дядю наповал».
На самом же деле перед нами одиннадцать трагических историй, то есть почти дюжина детективных новелл с двойным дном, ключом и заодно моралью — о приключениях в Праге русского эмигранта новейших, то есть наших с вами времен.
И все-таки каникулы здесь — это символ побега. В том числе — из рутины официоза. Ну, а вечные — оттого что для автора-героя это окончательный, неотвратимый выезд из советского «рая». Автор этой книги когда-то жил в Праге, работая на «Радио Свобода», теперь гуляет по Лондону, редактируя журнал «Неприкосновенный запас» (Москва). В конце концов, многие из российских писателей с советским заделом в жизни (имеется в виду прошлое, образование, семья и т.д.) изменили в 1980-90-х годах «внутреннюю» эмиграцию в СССР на творческую рутину «свободного» мира. Из более близких по стилю авторов — Кирилл Кобрин, Юлия Кисина, Дмитрий Волчек. Из более крупной рыбы (и прозы) — Михаил Шишкин, Александр Иличевский, Александр Гольдштейн.
Возможно, сегодня это была бы совсем другая симфония имен, как жалуется автор «трупной» прозы, «если бы не проклятое место обитания, этот жалящий советский загон, где прошли мои юные годы». И если бы «первый раз услышать диско в нью-йоркском клубе году эдак в 76-м, а не в исполнении „Boney M“ на пластинке в 79-м... „Kraftwerk“ в берлинском подвале в 77-м, а не в гостях у Груздя в 82-м, между второй и третьей бутылкой „Агдама“... „Joy Division“ — в 79-м в Манчестере, который еще не был даже Мэдчестером».
Один из романов следующего автора в свое время стал хитом швейцарских книжных магазинов, будучи назван произведением, которое «символизирует вечный поиск чего-то, что невозможно до конца выразить». При этом, конечно, имелась в виду «таинственная славянская душа», и герои «Чарівного світу» Тимофея Гаврылива (Л.: Видавництво Анетти Антоненко) как раз пытаются «выразить» ее в своем поиске правды уже «на власній, не своїй землі». Поскольку этот роман о бездомных, чья жизнь за гранью общественной морали, то и говорить им можно об издавна замалчиваемых вещах. И все это порой в форме дневника главного героя.
Бросаются здесь и словами вроде «филистера» и даже «кальяна». Вот только во вчерашней газете, подобранной на улице, их интересуют не премьеры и лауреаты, а исключительно прогноз погоды. Потому что обычный дождь для них важнее любых выступлений нобелевских лауреатов и даже неизданных писем Набокова. Порой все те же слова приобретают здесь совсем иную смысловую глубину. Например, «доллар», «президент», «акция». «Акція, — объясняют нам, — це так, ніби ти один рулет купив, а інший вкрав». Или, например, была ли мадам Бовари проституткой или первой феминисткой? «Мені хоч і важко за ними встигнути, але хочеться слухати, — сообщает автор-герой. — Цікаво. Часом кумедно. Іноді зворушливо».
Лучше и не скажешь об этом романе.